|  | Все детство я мечтал стать летчиком. Когда сверстники читали про индейцев и мушкетеров, я глотал книги о самолетах и летчиках. Цитатами из «Повести о настоящем человеке» я доводил родителей до тихого помешательства. Двоюродный брат звал меня Маресьевым. Я ходил в авиамодельный кружок, завалил дом десятками склеенных пластмассовых самолетиков, рисовал в тетрадях одни истребители – и в 22 года получил диплом историка. Виноват в этом только один человек. Нет, не я. Мой школьный учитель музыки Федор Федотович Раковец. Как проходили у вас уроки музыки? Не ошибусь, если скажу, что у большинства они именно «проходили» - сумбурная разгрузка после «основных» предметов. «Весь класс на музыке бесится, а учительница ничего не может сделать» - это опыт моей десятилетней дочери. А у нас все было иначе: мы ждали этих уроков, любили их. Во-первых, учитель – мужчина, что само по себе выделяло его из женского, как у нас повелось, преподавательского коллектива, к тому же подтянутый и элегантный: светлые свежие сорочки с тугими воротничками, строгие костюмы. Во-вторых, интеллигентный и эрудированный – кажется, он знал все – и никогда не выходил из себя. Мы не видели его гримас, не слышали его крика. В-третьих, ДОБРЫЙ, любящий и понимающий детей. Детям этого довольно: они это тоже понимают. А в-четвертых, – виртуозный музыкант-баянист. Он мог сыграть ВСЕ: и «Полет шмеля» Римского-Корсакова, и Токкату и фугу ре-минор Баха, серенады Моцарта, песни Бетховена, чуть не всего Чайковского – а русских и советских песен знал, наверное, сотни. Любую мелодию он подбирал с ходу – чисто, без фальши. Но главное все же - он любил детей и умел увлечь. |
И неудивительно, что мы так ждали уроков музыки («пения», - говорили мы – «музыки», - поправлял он нас). В любом классе есть свои Томы Сойеры и Геки Финны, которые, если не сорвут урок, ночью спокойно не заснут. Федор Федотович прекрасно с ними ладил. Обычно у этих шалопаев луженые глотки – они и надрывались весь урок вокализами себе в удовольствие – выпускали пары без вреда для окружающей среды. Почти все они пели в школьном хоре – и надо было слышать и видеть, какими колокольчиками и валторнами звенели и гудели их обычно грубовато-сиплые голоса, как краснели от усердия и смущения их оттопыренные уши! Они СТАРАЛИСЬ: Федор Федотович нашел в них талант, он верил в них! Была в нашем городе в конце 80-х такая «антигламурная», суровая мода среди самых «суровых» школьников – ходить в ватных телогрейках; кто-то умудрялся еще громыхать солдатскими кирзачами. И вечерами зимой стекались к школе «фуфайки»: 11-16-летние забияки собирались выводить рулады по мановению руки Федора Федотовича. Их никто не заставлял, они сами тянулись - к искусству. В каждом классе были и безголосые «жуки». Но «нажучить» им редко удавалось: Федор Федотович еще в начале урока замечал в их глазах зловредный блеск - и сменял его блеском ожидания праздника. Им обещалось, что при хорошем поведении и прилежании они «под занавес» будут АККОМПАНИРОВАТЬ баяну НА ПИАНИНО. Конечно, никто из «жуков» не мог музицировать; Федор Федотович показывал, как скользить одним пальцем по клавиатуре, - и восторгу оболтусов не было предела! Они были завоеваны – без грубого слова, без нудежа и нотаций. На следующий урок к нему они прямо летели, заранее обещая быть паиньками – только бы опять АККОМПАНИРОВАТЬ. Ведь какое слово! Тебя только что на математике или русском разбирали по косточкам – и такой ты, и сякой – а здесь ты АККОМПАНИРУЕШЬ самому Федору Федотовичу. Не такой уж и сякой, выходит. А как мы пели! Словно на невидимых крыльях поднимались над партами, когда детскими дискантами выводили: «Всем ветрам назло я спешу на зов дальних, неизвестных островов»... Глаза горят, стараемся перекричать – и перевизжать друг друга, – так, нам кажется, лучше, - а он объясняет, что надо потише, из глубины, из души... Сейчас-то я понимаю, почему мы так визжали. Не от того только, что голоса еще не сломались, - просто в детстве всегда стремишься в неведомые звенящие и щемящие дали, где хорошо - и тревожно. «Прекрасное далеко, не будь ко мне жестоко, жестоко не будь!..» Хорошо, что не знали мы тогда, каким будет это далеко… Он мягко и деликатно влиял на нас, - так, что это не ощущалось. Понял ли кто-нибудь из нас, что не без его влияния половина класса стала ходить в музыкальную школу? Девчонки, конечно, на фортепиано, мальчишки – на баян, аккордеон и … трубу! В параллельных классах были и скрипачи. Его влияние, нет, - могущество! – ощущалось всеми в те дни, когда он рассказывал о великих музыкантах. Все были во власти этих рассказов. Мы сопереживали неприкаянному, бесприютному по жизни Бетховену – и поражались силе духа глухого композитора, слушая увертюру к гетевскому «Эгмонту». Удары судьбы из его Пятой симфонии отзывались в наших восприимчивых сердцах, а Adagio sostenuto Лунной сонаты пробуждало в душах тихую печаль. Мы грустили – сами не зная почему. Мы изумлялись Баху - музыканту, намеренно пошедшему против времени, не понятому даже собственными одаренными сыновьями. «Старый парик», - так они называли отца, осознал под конец жизни, что не сберегут сыночки его музыку, растеряют рукописи - и решил сохранить ее для далеких потомков, гравируя ноты на отполированных медных листах. Прожигающий блеск металла (совсем не тех медных труб, о которых мечтает любой честолюбец), слепота, боль – неудачная операция на глазном хрусталике, смерть – и бессмертие. И странно нам было петь весеннюю песню этого сурового вроде старика: «Солнышко в мае весь день сияет!» Один из таких рассказов и решил мою судьбу. Когда Федор Федотович поведал о мальчишке из простой семьи, зацелованном чуть не всеми монархами Европы, к 14 годам ставшем академиком, кавалером рыцарского ордена и дворянином, который писал музыку без черновиков и болтал на разных языках, - я, 8-летний тогда мальчишка, был восхищен. Суровое и тягостное окончание этой истории – безвестность, нищета, ранняя смерть – сдавило сердце, а прокрученное проигрывателем Molto allegro Сороковой, соль-минорной, симфонии перенесло в такие миры, о существовании которых я не подозревал. Не буду говорить, что я чувствовал тогда, не скажу, что чувствую, слушая эту музыку сейчас. Каждый слышит свое; к тому же, есть bon mot: говорить о музыке – то же самое, что танцевать об архитектуре. Конечно, это был Моцарт. И я им был покорен. На всю жизнь. С тех пор из урока в урок я, преодолевая стеснительность, просил Федора Федотовича «поставить» Моцарта. Одноклассники уже закатывали глаза, и после пятого или седьмого урока с Molto allegro «по заказу» Федор Федотович подозвал меня к себе. | - Тебе нравится эта музыка? - спросил он. - Да, - робко прошептал я. - Именно Моцарт? - Да… - Почему? - Сам не знаю. Постоянно в голове… | 
| Он внимательно посмотрел на меня, без слов открыл стеклянный шкаф, собрал стопку пластинок с музыкой Моцарта, сверху положил его портрет – И ДАЛ ВСЕ ЭТО МНЕ! Я начал что-то бормотать, раскраснелся и растерялся. «Слушай сколько хочешь, - сказал он, – а портрет пусть пока постоит у тебя, потом все принесешь». Я был настолько ошарашен, что не смог внятно поблагодарить. С пластинками и портретом перед собой, как с иконой, я шел домой. Прохожие изумленно улыбались. Вот бы сейчас увидеть себя в тот момент – что за лицо было?! Глупое-преглупое, но счастливое-пресчастливое! Так это и осталось одним из самых радостных моментов в моей жизни. Отец переписал пластинки на «катушки». Портрет перерисовал мой друг-художник. Я прекратил тратить карманные деньги на наклейки и «сводилки» – и за две недели стало «набегать» рубля полтора. В старинных торговых рядах был чудесный магазин «Мелодия», а там – целый стеллаж классической музыки. Пластинки с классикой стоили дешевле остальных – 1руб.45коп. - и уже через год моя фонотека занимала отдельную полку в книжном шкафу, к тому же отец привозил пластинки из постоянных командировок. Скоро дом был переполнен Моцартом - и не только им. Мне подарили наушники – чтобы я не сводил семью с ума. Музыка мирно соседствовала с авиацией: рядом с пластинками стояли самолетики. Я по-прежнему хотел быть летчиком, но теперь представлял себе, как лечу над облаками – и слушаю Моцарта. Вот это счастье! Федор Федотович все это знал. «Хорошо, - сказал он, - что ты так увлечен классикой. Но слушать – это одно, а исполнять – совсем другое. Ты многого себя лишаешь тем, что не играешь. Тебе надо в музыкальную школу». «Я летчиком хочу», - пробубнил я. «Кто тебе мешает? Разве летчику запрещается играть на рояле? Вспомни Марка Бернеса в «Истребителях»». И я пошел в музыкальную школу. В класс фортепиано. Как мы оба тогда ошиблись, Федор Федотович! Музыкальная школа с момента основания не знала, наверное, такого ленивого и бесталанного ученика. Передо мной дневник – бесстрастный фиксатор моих «достижений». Например, три месяца - одно и то же:
разучить гамму фа-диез мажор!
Разучи!
Родители, обратите внимание!
Гамма все еще не разучена! Отрепетировать!
Почему не разучена гамма?
Нет беглости пальцев!
Пропущено занятие!
|
И итог – огромный трояк с двумя длинными хвостами-минусами. Конечно, я частенько филонил занятия, околачиваясь в дворах-подворотнях. Единственным плюсом (кроме того же Adagio sostenuto Лунной сонаты – больше я ничего не могу «изобразить») двух лет мучений стали книги из музыкальной библиотеки. Да, я читал уже не только о самолетах и летчиках, но и о музыке и музыкантах. В первую очередь – о Моцарте. А музыкальную школу я бросил. Федор Федотович корил, уговаривал, призывал одуматься. «Да если бы у меня в детстве была возможность заниматься на пианино, разве стал бы я играть на баяне?! Брось лениться, возьмись за ум!» - но лень моя была беспредельна. Простите, Федор Федотович! Я в первый раз разочаровал Вас и, к сожалению, не в последний. В пятом классе я попал в «Артек». В свой отряд я явился с все тем же перерисованным портретом Моцарта и пластинками с его музыкой – купил в московской «Мелодии» во время пересадки в Симферополь. Ребята-попутчики набрали там кучу дисков «Модерн токинг» - тогда это было откровением; мой выбор их явно шокировал. Портрет, прикрепленный над изголовьем кровати, стащили в первую же ночь, и пластинки пришлось отдать на сохранение вожатым. Вся эта история имела следствием то, что до конца смены меня водили с проигрывателем из отряда в отряд: я рассказывал о Моцарте и «крутил» его музыку. Раз я умудрился «сбацать» что-то на рояле в фойе дружины – и меня прозвали Моцартом. Многие не знали моего настоящего имени, так и величали, а я очень этого стеснялся… Перед отъездом вожатая-латышка Анне с консерваторским образованием спросила, кем я, «Моцарт», буду после школы. Думала, что музыкантом. «Летчиком», - огорошил я ее.  | И я еще пару лет ходил в военно-патриотический клуб «Радар»; мы не вылезали с аэродрома, возились в военных железяках. Самолеты были совсем близко. Меж тем круг моего чтения изменился. В книгах о Моцарте было много непонятного: Семилетняя война, коалиция Кауница, эрцгерцоги, Священная Римская Империя германской нации, Иосиф II, Фридрих Великий, война за баварское наследство. Чтобы уяснить, в каком мире жил Моцарт, надо было много знать. И я пристрастился к чтению книг по истории. Часть самолетиков пришлось раздарить: требовала места разраставшаяся историческая библиотека.
| Мы часто обижаем тех, кого любим, и я, к сожалению, не стал исключением. В шестом классе, весной, у нас появилась студентка-практикантка, вечно испуганная трандычиха: боялась, что мы сорвем урок, и проверяющие из пединститута поставят ей двойку. Глупость ее была очевидна только девчонкам, потому что все мальчишки сразу в нее влюбились: время такое… Перед уроком музыки она все тарахтела, чтобы мы не кричали, не крутились; потом распределила между нами вопросы, которые задаст (для нас эти «поддавки» были в новинку, но мы не задумались над этической стороной), – и особенно волновалась, что мы не узнаем песню «Подмосковные вечера» в исполнении … японского ансамбля. Это, видимо, был гвоздь ее программы. На уроке она суетилась и все напутала, институтские проверяющие сидели со сморщенными лицами, еле сдерживая смешки, один Федор Федотович сохранял спокойствие и доброжелательность. Мы, вопреки обещанию, шумели. Наконец она дрожащей рукой установила на пластинке иглу звукоснимателя – и не успел еще пробренчать японский проигрыш, - я (какой дьявол овладел мною?) уже подскакивал и верещал: «Я знаю, я!» Проверяющие опешили: из трех нот ровным счетом ничего нельзя было угадать. Практикантку колотило, она еле вымолвила: «Отвечай». «Это японский ансамбль сейчас споет «Подмосковные вечера»», - выпалил я. Я спас ее (так мне казалось)! Однако проверяющие были иного мнения - они ехидно ухмылялись: все стало ясно. «А с чего ты решил, - спросил Федор Федотович, - может, это «Катюша» в исполнении китайцев?» «Нет, это японцы и «Подмосковные вечера», у меня дома такая пластинка есть», - я удивился своим словам, ведь я не был закоренелым лгуном. Класс уже лежал, проверяющие тряслись от смеха, а практикантка спряталась за шкаф. «Ну принеси ее нам, свою чудесную пластинку, - нарушил это ржание Федор Федотович, - а то такая есть только в пединституте». Что делать?
«Она разбилась…недавно…», - пробормотал я, и позор мой потонул в спазмах и стенаниях гомерического хохота. Федор Федотович посмотрел на меня как-то по-новому, особенно, словно убеждаясь, - я ли это - его опора, его любимчик? Да я это, я. Упрямство и обида от публичного осмеяния овладели мной. Пыхтящий, как самовар, я еле дождался звонка – и вылетел из класса. Я так и не подошел к нему, не объяснился и не извинился. Не сделал этого и потом. Он ждал, я видел. «Ну и пусть, - бубнил я самому себе, - а я вот так!» Как – так – я и сам не знал. Конечно, он простил меня, но, хоть и не сильно, - разочаровался. А может, и сильно.
Прошло уже 20 лет, а совесть моя все неспокойна. Федор Федотович, простите меня!
Запойное чтение книг по истории привело к тому, что я стал побеждать на исторических олимпиадах, и меня, как когда-то в «Артеке», водили с докладами из класса в класс – словно диковинку. На одном из таких бенефисов присутствовал и Федор Федотович. Я учился в девятом классе – музыки уже не было, но он по-прежнему интересовался моими успехами. После урока он остановил меня. Я ждал комплиментов – уже привык, но он не стал хвалить меня, как другие. - Ты думал, кем станешь? – вопрос был «в лоб». - Летчиком, вы же знаете, - заученно ответил я. - Каким еще летчиком, перестань дурачиться, - он окинул взглядом мою щуплую фигуру, - ты мог бы стать хорошим музыкантом… - Не мог бы, раз не хотел, - огрызнулся я. - Мог бы. Но поленился - и не стал. А сейчас – неужели не понимаешь, что ты историк по призванию? - Вот еще! История – это только хобби. Каждый образованный человек должен знать историю! Это не профессия! – вдруг начал резонерствовать я. Сейчас стыдно вспоминать, что я был таким… Но это было. Федор Федотович не поддался на провокацию. Он улыбнулся, положил руку мне на плечо, всмотрелся в глаза: - Это настоящая профессия. Ведь здорово, когда человек увлечен и делится своим увлечением. Ты же передаешь свои знания другим – и тебе это нравится. Задумайся. На эту тему он говорил потом и с моими родителями. Но я тогда не задумался. По инерции хотел стать летчиком, или уже убеждал себя в этом. А в 22 года все-таки получил диплом историка. Разглядывая на выпускном красные корочки, я задал себе вопрос: почему так вышло? Что это: моя воля - или безволие, сила обстоятельств - или интуитивно угаданное направление? Распутывая этот несуразный клубок причинно-следственных связей, я добрался до первоначального импульса: это был тот самый урок музыки, когда Федор Федотович рассказывал о мальчике-вундеркинде. А потом – через несколько лет – теплые слова о пользе профессии. Его слова. Не скажу, что тогда, после этого открытия, я воспылал особой благодарностью к Федору Федотовичу: копание в архивах все же скучнее высшего пилотажа. Но, общаясь со школьниками, а потом и со студентами, я невольно брал пример с него. Часто мне хотелось накричать и обозвать нерадивых «мучеников науки», - но я вспоминал Федора Федотовича – и сдерживался. И если кто-то из студентов считал меня неплохим преподавателем – это только благодаря ему… Конечно, Федор Федотович повлиял не только на меня, есть гораздо более удачные примеры. Но пусть не всем нам повезло в жизни, - я уверен, что никто из прочувствовавших силу и обаяние его личности не пнет бездомную собаку, не ударит человека в лицо. А это многое значит.  | За штурвал самолета я все-таки сел – через 15 лет после окончания школы. Нет, не курсантом, не летчиком-истребителем, - так, в «частном порядке». Неосуществленная детская мечта занозой саднила в душе, заставляла порой смотреть на обыденную жизнь как на ненастоящую. В один из полетных дней я отрабатывал штопор: падение, обороты вокруг оси, резкий набор высоты в боевом развороте - раз за разом. Глаза вылезали из орбит, щеки вваливались под скулы, желудок подступал к горлу, - словом, лучшее средство для удаления занозы из души, заставляющее крепче держаться тихих прелестей жизни. После приземления инструктор похвалил за хорошую координацию движений. Но я чувствовал, что каждый раз при сваливании на мгновение терял контроль над собой: в глазах темнело и голова «отключалась». Вечером позвонил другу-медику. Он сыпал терминами, из которых следовало, что так устроен мой мозг, что я таким родился и что ни в какое летное училище меня бы не взяли. И я вдруг представил, ЧТО могло бы случиться, если бы, по-юношески увлеченный и бескомпромиссный, все же поступал туда после школы. Забракованный медкомиссией, лишенный смысла жизни, я натворил бы глупостей. И никогда не встретил бы свою будущую жену, и у меня не было бы моей дочери… Но меня спас один человек. | СПАСИБО ВАМ, ФЕДОР ФЕДОТОВИЧ! Я не видел Федора Федотовича очень много лет. Надеюсь, что у него все хорошо, я искренне ему этого желаю. Людей, знающих этого прекрасного человека, я прошу беречь его, не расстраивать по пустякам. Вы даже не представляете, каким сердечным теплом может одарить он чуткую душу.
 |
Федор Федотович Раковец |
|